– Кто это вам открыл?
– Мы сами, господа, мы сами: я и ваш полковой командир сами за него ручаемся. Мы не говорим вам, что он честнейший человек, но мы ясно видим, что он говорит правду – что деньги у него были и пропали. Их мог взять только черт… А что они были – это доказывается тем, что командир, желая избежать скандальной огласки, здесь при мне предложил ему сегодня же получить от него сполна все двенадцать тысяч, лишь бы не было дела и разговоров, – и он отказался…
– Отказался…
– Да; и мало того, что отказался, но он сам вызвался никому не жаловаться на пропажу и ни перед кем не упоминать об этом проклятом происшествии. Словом, он вел себя так честно, благородно и деликатно, как только можно пожелать.
– Да, да, да! – протянул батюшка.
– Да; и мы с полковником дали ему слово, что и мы и вы будем питать к нему полную доверенность и станем считать себя все его должниками в течение года, – и если, по истечении года, ничто не разъяснится и деньги не отыщутся, тогда мы платим ему двенадцать тысяч, а он их тогда дал согласие взять…
– Разумеется, мы это принимаем и будем перед ним исправны в нашем долге, – подхватили офицеры.
– Но, господа, – продолжал ротмистр, понизив голос, – он уверен, что мы и не будем платить, – он почему-то утверждает, что эти деньги найдутся. Он говорит об этом так твердо и с такою уверенностию, что если только верно, что вера может переставлять горы, – то его уверенность должна сбыться… Да, да – она должна сбыться, ибо это цена крови… Он передал, просто сказать, он перелил эту веру в нас с полковником, и хотя он просил нас, чтобы мы его обыскали, но и я и полковник от этого отказались… Вам предоставляю сделать, что вам угодно, – он пошел в свой номер и будет ждать вас там без выхода, чтобы вы его обыскали. Можете. Но условие у нас одно: мертвое молчание об этом перед всеми. На это я требую от вас честное слово.
Мы дали честное слово и номер Августа Матвеича обыскивать не пошли, а только зашли к нему наскоро пожать его руку.
А тем не менее во всех осталось полное тяжелое недоумение и скорбь о человеке, а там над бедным Сашей производилось вскрытие; написан фальшивый по существу акт о том, что он «лишил себя жизни в припадке умопомешательства»; батька отпел панихиду, и дьячок тянет монотонно Псалтырь: «Им же образом желает елень на источники водные, сице желает душа моя ко Богу крепкому, Богу благодеявшему мне».
Томленье духа. Ходишь, ходишь, куришь до бесчувствия и уйдешь и заплачешь. Какая юность, какая свежесть угасла!.. Вот именно «вкусил мало меду и умер».
Все мы, боевые или по крайней мере предназначенные к боям люди, раскисли и размякли. Поляк тоже не хотел уезжать – он хотел проводить с нами Сашу в могилу и видеть его отца, за которым рано утром послали и ждали его в город к вечеру.
Если бы не коридорный Марко, то мы бы забыли время есть и пить, но он бдел над нами и много делал и для покойника. Он его обмывал, одевал и рассказывал, чту надо купить и где поставить, да и нас уговаривал успокоиться.
– На все воля Господня! – говорил он, – мы все как трава.
И сейчас же опять бежал по другим делам. Другие слуги под каким-то предлогом были арестованы, и в вещах их был сделан обыск. Денщика покойного Саши тоже обыскали и даже допросили: не передал ли ему чего-нибудь перед своею смертью самоубийца.
Солдат, казалось, не сразу понял этот вопрос, но потом отвечал:
– Его благородие никаких денег мне не передавал.
– Ты помнишь, что тебе может быть за утайку?
– Как же-с, помню.
Разумеется, все это спрашивали не мы, а следственные власти, которым нельзя увлекаться щекотливостью.
Денщика отпустили, и он тотчас же ушел и стал чистить запасные Сашины сапоги.
Вечером приехал отец. Он был очень миловидный и совсем еще не старый – не более лет пятидесяти двух или трех. Манера держаться у него была военная, и он был в отставном военном сюртуке, со шпорами, но без усов. Мы его никогда ранее не видали и потому не заметили, как он вошел в комнату сына, а узнали его уже тогда, когда он оттуда вышел.
Он с приезда спросил денщика, и тот повел его и оставался с ним один на один, с глазу на глаз при покойнике около двух-трех минут. И после этого короткого времени отец вышел к нам в зал, имея вид, поразивший нас своим тихим величием.
– Господа! я представляюсь вам, – начал он, кланяясь, – я отец вашего несчастного товарища! Мой сын умер, он убил себя… он осиротил меня и свою мать… но он не мог поступить, господа, иначе … Он умер как честный и благородный молодой человек, и… и… это то, в чем я уверяю вас и… в чем я сам буду искать себе утешения…
С этими словами сразу обаявший нас старик упал на стул к круглому столу и, закрыв лицо руками, звонко заплакал, как ребенок.
Я поспешил подать ему дрожащею рукою стакан воды.
Он принял ее, проглотил два глотка и, ласково сжав мою руку, молвил:
– Благодарю вас всех, господа.
А потом обмахнулся платком и сказал:
– Не то еще… Я что такое? Но жена, жена как узнает!.. Материнское сердце не вынесет.
И он опять утерся платком и поехал «представиться полковнику».
Полковнику он сказал тоже, что Саша «умер как должно честному и благородному молодому человеку» и что «иначе он поступить не мог».
Полковник глядел на него в упор долго, кусая, по своему обычаю, маленький леденец, и потом сказал:
– Вы знаете, что этому предшествовало одно несчастное обстоятельство… Мы с вами ведь в свойстве, и потому я вам могу и должен сказать все. Я ничему не верю, но поведение корнета было-таки странно…